• Zero tolerance mode in effect!

Вопросы о Холокосте

А что такое? Всё понимаю, всё могу человеку простить, кроме неблагодарности. Отменять свадьбу в последнюю минуту, выставлять нас на посмешище перед всей Одессой, довести Машеньку до истерики, а моего Сереженьку – до сердечного приступа, и всё из-за пустяка – этого я моему несостоявшемуся зятю никогда не прощу.

Мы же взяли этого недотепу из общежития в одних кальсонах, одели, приласкали, как родного – и в ответ получили такое?! Да гори он огнем после этого, дрянь бесчеловечная! Мы живем небогато. Сереженька мой работает бухгалтером в порту, а я, хоть и не старая еще, но здоровье у меня никудышное, еще с войны – мы тут в Одессе под фашистами не шиковали, вот я, видимо, и надорвалась.

Так что живем мы на одну зарплату, не воруем, взяток не берем и другим не советуем. Но всё равно мы никогда ни в чем не отказывали ни Машеньке, ни теперь оборвышу ее – всё для детей, всё в них: лишнюю помидорку, еще одну сливку, последнюю галушку, а как же? Мать я или мачеха?! Кушай, донюшка, и ты, зятек дорогой, кушай во все зубы! Сам-то он, подлец, себя не прокормит на студенческую стипендию, а из родителей у него один только дед-инвалид, от кого ему ждать помощи, зятьку-то?

Получается, только от тестя с тещей, да? Да разве ж нам жалко? Сереженька мой прикипел к нему душой, как к родному: где с математикой поможет разобраться, где по дороге с работы домой в общежитие его заскочит, фрукты ему с Привоза свежие закинет. Мы же думали, он свой, хороший – а он, гляди, какой фортель выкинул! Я вот, если вы меня спросите, даже и не скажу, что нам всего обиднее: как он с Машенькой поступил, как нас на весь город ославил или в какие расходы вогнал – свадьбу-то мы отменили, а задаток в ресторан заплатили? Заплатили. Свадебные платья да костюмы молодоженам и себе справили? Справили. Кольца золотые им купили? Ясное дело. Господи, кто бы знал, в какие мы долги влезли, у скольких друзей-знакомых насобирали взаймы по полсотни-сотне! Я ж говорю, мы как на одну зарплату втроем жили, так и собирались вчетвером как-то куковать: когда еще эти студенты зарабатывать начнут! И всё пошло прахом. Ну, не сволочь он после этого?!

Только бы не оказалось, что Машка беременна от этого ирода – Сереженька этого просто не переживет! Я и так в его сторону глядеть боюсь: третий день лежит Сереженька на тахте, уткнувшись в стенку, и зубами скрипит. Его можно понять: единственную дочь так опозорили – и за что? Ведь никто из нас ни в чем перед зятем нашим драгоценным не провинился: наоборот, не знали, где лучше его посадить, чем вкуснее угостить, что еще для него сделать! Пылинки с него сдували. Рубашки его с протертыми воротничками я сама, этими вот руками по ночам латала, а когда уже ничего не помогало, Сереженька водил его в магазин и покупал две рубашки: себе одну и ему одну – чтоб, значит, самолюбие его грошовое не задеть.

Ах, чтоб он уже сказился, мерзавец этакий! Всё из-за деда его подлого. Да, я ж не сказала: когда мы уже о дате свадьбы сговорились, мы деда его сюда вызвали из Хацапетовки его занюханной. Билеты ему в оба конца на поезд оплатили, а как же! У себя его приняли, на тахте этой самой, где Сереженька сейчас с зубных протезов эмаль сгрызает, постелили. Стол ему с Привоза накрыли – всё честь по чести, мы ж теперь, как-никак, одна семья, нет? Сереженька этого сморчка плюгавого на вокзале сам встретил, с работы специально отпросился, домой к нам на такси его привез, не на трамвае, упаси Бог! Сидим мы, значит, все вместе, чаевничаем, а дедуля, гляжу, всё на руки мои косится. Ну, мне стыдиться нечего: руки у меня трудовые, не барские, с суставами опухшими – а откуда взяться здоровым суставам, когда я всю жизнь только холодной водой что полы мыла, что простыни стирала – теплой воды еле-еле на Машеньку хватало.

Что он, думаю, гриб хацапетовский, такого в моих руках увидел, что глаз оторвать не может? Заметил он, что мне не по себе стало. - Вы, Алена Петровна, наверное, думаете, что это я на ваши пальцы уставился? – говорит дедуля. Это называется, догадался. - Да вот, дедушка, – отвечаю я, – не скрою, думаю. - А я на ваше кольцо смотрю, если честно, – признается он. Ну, надо же! Я это кольцо с незапамятных времен ношу. Да и цена ему, я уверена, рублей двадцать в базарный день: оправа у него потемневшая, а камень, хоть и большой, но, наверняка, стекляшка. Стыдоба, а не кольцо, а что ношу его – так нет у меня другого: с одной зарплаты бухгалтера в порту сильно не пошикуешь. Мы когда с Сереженькой женились, у нас даже на обручальные кольца денег не было, нас так расписали. Тогда другое время на дворе стояло. После войны вообще многое проще было, чем сейчас.

Это теперь они еще не женаты, а костюмы и кольца изволь им от своих доходов справить, а нам тогда самое главное было – чтоб жить вместе, а что на ресторан денег нет, так это ерунда: на весь двор свадьбу гуляли. - А что кольцо-то? – удивляюсь я. – Ой ты ж, Господи, на какую вы ерунду, дедушка, внимание обращаете? Хотите, я его сниму и вам дам, чтоб вам удобнее было его разглядывать? - С удовольствием, – отвечает. Смотри, какой старичок любознательный попался! Оно ж, конечно, после Хацапетовки в жизни всё интересно. Но, однако, снимаю я колечко и в его дрожащую ладошку кладу. Только неловко мне: еще подумает, что мы нищие, раз я такую чепуховину на пальце ношу. Склонился дедуля над кольцом, рассматривает его, оторваться не может. Даже лупу у Машеньки попросил. - Сема, – слышу я сзади. Это Сереженька тоже забеспокоился за дедулю и к зятю нашему любимому обращается. – С твоим дедушкой всё в порядке? - Да вы не беспокойтесь, дядя Сережа, – отвечает Сема. – Дедушка всю жизнь проработал ювелиром, с детства в родительском магазине крутился – ему, наверное, интересно на кольцо тети Олены посмотреть. - Да что на него смотреть-то? – говорю я в сердцах. – Он что, хочет посмеяться над нашей бедностью?

Оторвался старик от лупы, на меня посмотрел. - Над какой бедностью? – говорит он. – Да этому кольцу цены нет! Рассмеялись мы. - Путаете вы что-то, дедушка, – говорит Сереженька. – Я когда с Оленкой познакомился, это кольцо у нее уже было. Она его где-то нашла, так, Оленушка? - Так, – говорю я. – Уже и не помню, где. Да что мы о ерунде какой-то говорим? Кому еще чаю? Ну, Сереженька с Машей чашки мне послушно протянули, а эти двое, гляжу, шушукаются. - Богатый город Одесса, – наконец, говорит ювелир наш недоделанный. – Восемьдесят лет я прожил, но никогда мне на улице такое богатство не попадалось. Не по тем, видать, улицам, ходил. - Да что это за кольцо такое особенное? – не выдержала Машенька. И то сказать, после меня кольцо-то ей достанется, вот и хочется девке знать, что ей в наследство перепадет. - Кольцу этому не менее двухсот лет, – отвечает старик. – Оправа из белого золота. Очень тонкая работа, смею заметить.

Ну, и сам камень. Зрение у меня, конечно, уже не то, да и лупа – не совсем тот инструмент, что требуется, но это чистейший бриллиант в три-три с половиной карата, насколько я могу судить. Подумал и добавил: - А судить я могу. И снова замолчал. Нехорошо так замолчал, недобро. - Ну, хорошо, – обратился к нему Сереженька. – Допустим, что так оно и есть, хотя, конечно, в вашем возрасте не грех и ошибиться. Но почему вы не верите, что Оленушка нашла его на улице? - Я не верю? – встрепенулся старик. – Упаси Бог, кто вам такое сказал? Я просто говорю, что сам всю жизнь не по тем улицам ходил и потому фамильные двухсотлетние кольца, да еще и сделанные не то немецкими, не то голландскими ювелирами, никогда не находил. Вот неприятности находил, вернее, они меня находили. Фронт, арест, смерть жены и сына моего единственного – Семочкиного отца – меня тоже находили. А кольца такие – нет, не приходилось. Вы уж не гневайтесь на старика, хозяйка, если я что-то не то говорю.

Обиделась я. За несколько дней до свадьбы дочери, в собственном доме, да еще от желанного гостя такое выслушивать – любая бы обиделась! - Я это кольцо ни у кого не крала, – говорю. – А что оно само свалилось мне в руки, так моей вины в том нет. Когда в декабре сорок первого евреев повели в Богдановку на расстрел, их прогоняли по нашей улице. Ну, мы и побежали смотреть. А евреи, как увидели, что толпа собралась на них поглазеть, начали нам свертки всякие бросать. Вот в меня это кольцо и угодило. - Я что-то не пойму, – растерянно сказал Сема, – евреи что, бросали вам свои драгоценности, чтобы они фашистам не достались? Сереженька мой от этого вопроса только крякнул.

А старик вдруг расхохотался. - Горе ты моё! – сказал он внуку. – Еврейские матери выкидывали из колонн в толпу своих новорожденных детей, надеясь уберечь их от гибели. А чтоб подобравшим было, на что кормить ребенка, матери клали в пеленки все ценное, что имели с собой. Он помолчал и тяжело добавил: - Фамильные кольца, например… - Да что вы понимаете! – взорвалась я. – Мы сами на жмыхе и лебеде жили. Я, хоть и молодая тогда была, а до сих пор вся больная после оккупации этой проклятущей! Авитаминоз у меня хронический, вегето-сосудистая дистония и гипотензия, если хотите знать! - Не хочу, – сказал старик. - Что не хотите? – опешил Сереженька.

- Знать не хочу, – обронил старик. Он поднялся из-за стола и посмотрел на Сему. - Проводишь меня на вокзал? – спросил дед внука Сема тупо переводил взгляд с него на меня и обратно. - Погодите, – наконец, сказал он. – Дедушка, тетя Олена, не торопите меня. Я пытаюсь понять, что произошло. Тетя Олена, так вы кольцо из пеленки вытащили, а с ребенком… что вы с ребенком сделали? - Семочка, ты не понимаешь, – попыталась я объяснить. – Тогда другая власть была, не наша родная советская! Мы и сами голодали, а за хранение еврейского ребенка фашисты могли всю семью расстрелять и хату спалить, им это было раз плюнуть. Мне тогда еще и шестнадцати не исполнилось, я жить хотела. А тут в пеленке орет обрезанный младенец.

Это ж смертный приговор мне, и не только мне, а всем близким! - Так вы что, в мусорный ящик кричащего ребенка засунули или обратно в колонну кинули? – спросил Сема, как-то странно сгорбился и, не дожидаясь моего ответа (а что я могла ему ответить?), вышел из комнаты. И дед его ушел за ним. Не прощаясь и не подав руки ни мне, ни Сереженьке, ни даже Маше. На вокзал они, наверное, ушли. И, главное, поезд на Хацапетовку идет только утром, так они, получается, всю ночь на вокзале на твердых скамейках сидели.

На следующий день Сереженька с утра бросился в Семин институт, в общежитие – нет нашего зятя, словно его земля поглотила! Подошел день свадьбы, мы, как дураки, поперлись в ЗАГС – ну, а вдруг? Нет, не пришел Сема. Сволочь такая! Мне что обидно? Опозорил он нас, в расходы ввел, Машеньку бросил – всё так. Мне другое обиднее всего: он ведь, гад, всё это в отместку мне! А что, что я такого сделала? Обшарила пеленку и выбросила ребенка обратно, да? Так ведь нас там несколько сотен женщин стояло, и все, все до единой сделали то же самое: пошарили в пеленке и вернули ребенка матери. Понимаете, все до единой! Так почему же только мне одной это аукнулось?!

© Ян Каганов
 
Последнее редактирование модератором:
Первое сообщение об Аушвице в американской прессе (NYT):

Xs1YooR.jpg
 
 

В 1949 мне было 14 лет, и на уроках русской литературы мы учили басню Михалкова "Две подруги":

Мы знаем, есть еще семейки,
Где наше хают и бранят,
Где с умилением глядят
На заграничные наклейки...
А сало... русское едят!

И на украинской литературы мы заучивали эту же басню в переводе на украинский. Учительница с наслаждением вызывала к доске евреев - Читай з виразом!

И все понимали, о чем речь.
 
В 1949 мне было 14 лет, и на уроках русской литературы мы учили басню Михалкова "Две подруги":

Мы знаем, есть еще семейки,
Где наше хают и бранят,
Где с умилением глядят
На заграничные наклейки...
А сало... русское едят!

И на украинской литературы мы заучивали эту же басню в переводе на украинский. Учительница с наслаждением вызывала к доске евреев - Читай з виразом!

И все понимали, о чем речь.
Есть тут какое то отношение к евреям?
 
Есть тут какое то отношение к евреям?

Ну, в то время такой вопрос не возникал. Началось с как бы невинной вещи — с раскрытия псевдонимов. Некоторые театральные критики, евреи по происхождению, подписывали свои статьи псевдонимами - русскими именами. В программной статье в "Правде" критики с характерными еврейскими фамилиями: Юзовский, Гурвич, Варшавский и Борщаговский были охарактеризованы как «последыши буржуазного эстетства», которые «утратили свою ответственность перед народом; являются носителями глубоко отвратительного для советского человека, враждебного ему безродного космополитизма. Слово «еврей» не писалось и не произносилось. Был изобретен термин «безродные космополиты». Но всем все было понятно. И снова возмущенные читатели требовали принять суровые меры против негодяев, забывших, что «сало русское едят», как писал в басне Сергей Михалков..."
 
Продолжу.
А если кому-то было непонятно, - разьясняли на пальцах. «Вот мы говорим «космополитизм». А что это такое, если сказать по-простому, по-рабочему? Это значит, что всякие мойши и абрамы захотели занять наши места», — говорит, выступая перед партактивом подмосковного Подольска, заместитель заведующего отделом пропаганды и агитации ЦК ВКПБ Федор Головенченко.
 
Назад
Сверху Снизу